— Я сама хочу рвать…
— Сама и будешь, — подтвердила сестра, дивясь тому, откуда берутся у неё силы совладать с собой, с своим голосом… Она говорила о прогулках, о цветах на лугах и в рощах, a ей в тоже время отчетливо представлялась другая, близкая, неизбежная, последняя прогулка Фимы. — не в коляске, a в белом гробике, покрытом её любимыми цветами, и сердце её надрывалось в то время, когда лицо её должно было оставаться спокойным… Она говорила ровным, ласковым голосом. Она рисовала самые веселые и яркие весенние картины умирающей, которая с наслаждением слушала её, смотря с восторгом и доверием в улыбавшееся ей лицо любимой сестры. Надя взялась беречь эту маленькую, никем не любимую страдалицу; она дала себе слово, не жалея себя, лелеять ее, облегчить последние дни разлуки её с жизнью, и свято исполняла пропятую ею на себя обязанность. Сила любви превозмогла силу собственного горя; она забывала его, вся проникнутая одним чувством, одним страстным желанием — дать облегчение страданиям умиравшей. И Бог помог ей это сделать. Во всю остальную жизнь свою Надежда Николаевна с отрадой вспоминала, как, тихо угасая, уже в агонии, благодарение Богу, подкравшейся незаметно, без особых страданий, Серафима взяла ее за руку и чуть слышно прошептала:
— Я, кажется, засну… Мне хочется поспать, но ты не уходи… Посиди здесь… Рассказывай мне еще, как мы летом будем искать ягоды в роще… A если я засну, мне, может быть, это приснится… Рассказывай, милая…
И она в последний раз, посмотрела на неё глубоким, ласковым взглядом и не переставала улыбаться ей, пока глаза её не сомкнулись и предсмертный холодный пот не выступил на потемневшем лице…
Что было после этого — Надя ясно уже не помнила. Она видела, что кругом двигались все домашние, кажется, созванные нянькой; видела, что доктор присел на край маленькой кроватки, взял из рук её исхудалую, похолодевшую ручку Фимы, щупая пульс, затем давал ей самой нюхать спирт, потом отец взял ее за руку, обнял, назвал ее своей бедной, дорогой девочкой и отвел прочь. Они сели на её диванчик, — тот самый, на котором лежала Фима, когда ее привезли осенью. Это была последняя сознательная мысль, мелькнувшая в голове Нади; затем она оперлась головой на плечо отца, и, вероятно, голова у неё закружилась, потому что она окончательно перестала на несколько секунд видеть и сознавать происходившее.
Ее привели в себя неистовые вопли Софьи Никандровны и её дочерей. Надя с трудом приподняла голову и обвела всех сухими, воспаленными от бессонницы глазами. На креслах, среди комнаты, мачеха её металась в истерике. Возле неё суетился откуда-то взявшийся другой доктор, a не их Антон Петрович, — тот стоять опершись к стене, заложив руки за спину, и смотрел издали на кроватку Фимы, где та, вытянувшись, лежала неподвижно. Надежда Николаевна поняла, что все кончено, что она Фиме более не нужна. Она встала и сделала несколько шагов к дверям. Отец, не выпуская её руки, спросил:
— Куда ты, милочка?
— Я…. выйду… пройдусь по галерее… Пусть уж теперь без меня сделают все, что нужно.
И, не поднимая более ни на кого взгляда, она вывила из комнаты, и только там, на просторе, в холодной галерее, дала волю воспоминаниям об умершей и слезам, которые облегчили её стесненную грудь.
Отец, по совету Антона Петровича, оставил ее одну и распорядился, чтоб кроватку умершей и все, что ей принадлежало, как можно скорее вынесли из комнаты его старшей дочери. Двери во временную спальню Фимочки заперли, и все в комнате Надежды Николаевны в тот же вечер привели в порядок, так что она, вернувшись к себе, могла подумать, что последние полгода — только тяжелый сов, кошмар, бесследно рассеявшийся. Когда она, среди ночи, вдруг проснулась после глубокого забытья, вызванного страшной усталостью, ей так и подумалось, что Фимочка возле неё… С трудом припомнила она действительность. Она быстро встала, зажгла свечу, накинула блузу и вышла в коридор. Ее охватило холодом, хотя из коридора отапливался весь дом. Полоса слабого света ложилась вдоль него из залы и оттуда доносился монотонный голос читавшего над мертвым ребенком читальщика. Слезы подступили к глазам её и хлынули неудержимо, когда она подошла к столу, на котором лежало, прикрытое белой кисеей то, что несколько часов тому назад было Серафимой…
Читальщик досмотрел на вошедшую и снова начал читать псалтырь. Свет восковых свечей заколебался и тени заходили по крошечному личику умершей. Спокойно до торжественности было это личико. Все резкие линии, проведенные на нем страданием, теперь изгладились; черные брови, почти всегда сведенные, расхмурились и лежали только слегка приподнятыми дугами на бледном лбу, будто она чему-то удивилась в последнюю минуту, да так и застыла. На бесцветных губах будто бы даже играла улыбка…
Надя склонилась и долго смотрела на неё и мысленно задавала вопросы: «Фима, Фимочка, — думалось ей, — видишь ли ты меня? Знаешь ли, что я здесь, возле тебя?.. Где ты?.. Что с тобой теперь?.. Хорошо ли тебе? Не мучаешься больше, бедная, бедная моя девочка?!.. Или не до нас тебе?.. Быть может, ты теперь далека от всего здешнего, забыла то, чего так горячо только что желала: светлого, теплого лета, солнца, цветов…»
И пред ней восставали картины прошлого, в уме воскресали их разговоры, пытливые расспросы Фимы, и сама она теперь готова была ей задавать такие же неразрешимые вопросы, какими, бывало, озадачивала её Фима. Долго простояла она над мертвой сестрой. Она прощалась с ней навеки…
Совсем разбитая вернулась Надежда Николаевна к себе и легла; по заснуть не могла до самого утра. Вид умершей девочки напоминал ей другую покойницу, — её бабушку Ельникову. Их одних только и видывала она мертвыми. Но семь лет тому назад она была еще дитя и, несмотря на горячую любовь к бабушке, боялась смотреть на нее после смерти.
Теперь она дивилась, вспоминая это чувство безотчетного страха, и старалась вспомнить яснее покойную старушку. Воспоминания, печальные мысли и горе по Серафиме не дали ей заснуть до тех пор, пока заря не окрасила восток.
Глава XIX
Лицемерие
Едва она забылась, в её комнату вошла Марфуша — доложить, что из магазина приехали мерку снимать для траурного платья.
— Ничего мне не нужно шить! — раздражительно отвечала Надежда Николаевна. — Какой вздор! На что эти трауры?.. Кому они нужны?
И она решительно повернулась на другой бок и приказала горничной уйти и не будить eё, хотя бы она проспала до вечера.
Горничная вышла в недоумении. Зная хорошо отношения господ и не желая возбуждать гнева барыни против Надежды Николаевны, она сообразила, что сделать.
— Барышня моя всю ночку не спала, — сказала она швее из магазина, — все плакала по сестрице, а, вот, нельзя ли по этому платью сшить? Оно на них хорошо сидит…
Швея согласилась, но этим Марфуше не удалось уладить неприятностей. Подавая своей барышне чай в её комнату, она доложила, что барыня приказала ей к двенадцати часам быть в зале на панихиде по Серафиме. Надя ничего не отвечала, однако, решила, что пойдет, — ей хотелось помолиться, но не хотелось, чтоб ее видели, и она была бы принуждена разговаривать с своими домашними. Ей хотелось бы тишины и полного уединение… Даже отца она приняла неохотно и мало с ним говорила, когда он зашел ее проведать. Когда же, около полудня, вбежала к ней Полина, одетая, в ожидании настоящего траура, в белое платье с черными бантами, Надя вся вздрогнула и с неудовольствием оглядела её наряд. Тем не менее она поднялась было, но сейчас же опустилась на свое место, как только вникла в смысл оживленных рассказов сестры.
— Иди же, иди скорее, Надя! Священники уже пришли, и много знакомых собралось: Красовская, Ильина, княгиня Мерецкая, все Грабины, Эйерман обе сестры — все так маму утешают, уговаривают… Княгиня так плачет, так плачет, — своих детей вспоминает… А старуха Грабина тоже так хорошо, так чудесно говорила нам о воле Божией, о терпении, о том, что Фимочкиной душе отрадно с божьими ангелами летать, что горевать по маленьким детям грешно…